Екатерина Рождественская рассказала о своём детстве

Знаменитый фотограф, художник-модельер, дочь поэта Роберта Рождественского – Екатерина Рождественская написала книгу «Балкон на Кутузовском» (из-во «Эксмо»). По словам самого автора, это воспоминания о памятном для многих времени 1960-х, на которые пришлось её детство. Мы  публикуем фрагмент книги, в котором рассказывается как семья будущей поэтической знаменитости из коммуналки на Поварской перебиралась в индивидуальное жильё. 

Все шло к тому, что в течение двух-трех месяцев надо было переехать на новую квартиру. С одной стороны, семье молодого поэта Роберта Крещенского пора было уже выбираться из коммунального подвала и жить своей самостоятельной жизнью, а с другой — двор на Поварской совершенно не собирался отпускать.

Весна началась рано, забурела сугробами, засвистела птицами, затеплила солнышком, затаяла сосульками, а самое главное, запустила нашего советского человека в космос!

«Говорит Москва! Говорит Москва! — хрипели радиодинамики из подвальных окон. — Работают все радиостанции Советского Союза и Центральное телевидение! Передаем сообщение ТАСС. Сегодня, 12 апреля 1961 года, в 10 часов 23 минуты по московскому времени в Советском Союзе осуществлен первый в мире полет человека в космос…» 

Слова эти торжественные слушали во дворе всем скопом, и древние Поля с Мартой, самые что ни на есть местные старожилы, и важные солидные мужчины в шляпах и костюмах, а такие во дворе тоже водились, и бабы, и незрелая молодежь, и совсем мелкие пацанята, державшиеся пока за мамкины юбки, и каждый сдерживал от волнения дыхание, словно вздохни все разом поглубже и более явственно, Юрий Гагарин от неожиданности мог бы как-то неловко крутануть руль и сбиться с орбиты. 

И все соседи хором сразу загордились из-за такой прекрасной новости, что да, мол, мы, советские люди, такие, первые всегда и во всем — и в спорте, и в балете, а теперь уже и в космос шагнули, утерли нос капиталистам! Мужики долго еще потом собирались на лавках во дворе, хотя было им это несвойственно, дымили папиросами и улыбались, распираемые радостью, что довелось им родиться и жить в такой великой прекрасной стране. Дети тоже время даром не теряли — напялили ведра на головы, оседлали метлы и швабры, решив, что очень стали похожи на космонавтов, вроде как в шлемах и верхом на ракете, и принялись бегать по круглому двору как по земной орбите, в центре которого солнышком восседал памятник Толстому.

За весну и начало лета появилось много прекрасных песен про космос, совсем новое слово это быстро и прочно вошло в обиход и стало хоть и обыденным, но с привкусом праздничности. Особенно часто звучал гимн космонавтов:

Я верю, друзья, Караваны ракет Помчат нас вперед, От звезды до звезды. На пыльных тропинках Далеких планет, Останутся наши следы. На пыльных тропинках Далеких планет Останутся наши следы!

Ее стал жалобно тянуть по вечерам даже Юрка — милиционер, который, выпив пару стаканов портвейна, запевал, икая и покрякивая, о пыльных дорожках и следах, которые он обязательно где-нибудь оставит.

Вот заколосилось и лето, погода установилась сразу жаркая, причем с самого начала июня, а к июлю во дворе цвело уже все, что хоть как-то могло показать на что способно — даже астры около окон Печенкиных вылезли раньше времени и растопырились вдоль стены своими лиловыми и светло-малиновыми ежиками. Хоть рано им было, астрам-то.

Золотые шары выросли в свой могучий двухметровый рост и увенчались веселыми желтыми шапками. Цвели и пахли чайные розы, старая Марта была по ним большим спецом, подкармливала, подрезала, разговаривала, они и отзывались всеми силами своей колючей чайно-розовой души. Волшебного запаха этих нескольких кустов хватало на весь двор и каждую семью в нем, еще и оставалось на улицу за забором — Поварскую и угол Садовой. Невероятно нежно и сладко уже начинало пахнуть сразу, как делалось несколько шагов от старой обувной мастерской на углу Садового и дальше вниз по улице. Да и китайка в это лето обсыпала красными яблочками сверх меры все свои ветви, пригнула их долу, расцветив сад до невозможности красным. Даже Юркина крапива, и та налилась, зажирнела, принарядилась бессмысленными цветиками и поднялась выше его окон, спрятав ни разу не мытые и засиженные мухами стекла естественной завесой.

Роберт, известный уже к тому времени поэт, отправил, вернее, занес письмо с просьбой об увеличении жилплощади в секретариат Союза писателей. Тогда все вопросы решались только письменно, чтоб было, где ставить подписи и оставлять размашистые резолюции: «Разрешить» или «Отказать». 

Прошу, мол, предоставить моей семье из пяти человек, написал он, новую квартиру с учетом того, что двое (Крещенский Роберт Иванович и Киреевская Алла Борисовна) являются членами Союза писателей СССР и нуждаются по закону в дополнительной жилой площади. Указать это было необходимо, иначе могли и не учесть.

Начальники почитали, подумали-подумали и на бумаге красиво вывели: «Разрешить!» — Роберт-то уже был автором многих книг, солидным, так сказать, поэтом, хоть пока и совсем еще молодым. Как тут откажешь?

Стали рассматривать варианты для переезда молодой семьи — Роберта с Аллой, молодых писателей, их малолетней дочки Кати и двух представителей старшего поколения — Лиды, мамы Аллы, и Поли, ее бабушки. А вариантов нашлось не так чтоб уж много.

Первый адрес совершенно никому не понравился, хотя бы просто как адрес — Сокольники. Ну как можно из самого центра, с площади практически Восстания, переехать в какие-то, прости господи, пригородные Сокольники! Хотя по сравнению с остальными предложенными адресами и его тоже вполне можно было держать в уме. За три комнаты в коммунальной квартире в подвале на Поварской Роберту Крещенскому, опять же, как подающему надежды молодому поэту, предложили целых три варианта, видимо, по числу комнат. Адрес в районе Сокольников был первым, туда и поехали смотреть двухкомнатную квартиру в новом пятиэтажном панельном доме. Он хоть и стоял в тихих переулочках, но рядом не то с ангарами, не то с депо, да и от метро еще надо было уметь добраться. Как Лида-трусиха представила себе, что вечером после театра или из гостей станет одна возвращаться по неосвещенным дорожкам и пустырям, так категорически отказалась даже рассматривать этот вариант, свалив все на внучку:

— Катюле и погулять там негде будет, сплошные овраги, рельсы и гудки эти паровозные по ночам. А магазины? А за хлебом куда бежать? А аптека где, вы хоть узнали? Вот то-то и оно! Снова через буераки к метро! Да еще и дом без лифта, как Поле подниматься на этаж?

Второй адрес оказался повеселее квартирой, но районом тоже не вышел — Аллуся с детства ненавидела Таганку, куда несколько пропащих месяцев из детства ездила на перекладных заниматься рисунком к прокуренной даме-художнице довольно спелого возраста с приклеенной «беломориной» на губе. Но случилось это задолго до школы балета Большого театра. Лида тогда была вся в метаниях по поводу дочкиного будущего — ясно, что надо в искусство, но в какое именно, пока еще не понимала. Попробовали и рисование. Робко так попробовали. Художница та располагала довольно внушительной мастерской, которую ей оставил муж, настоящий крепкий художник-академист, а она, его студентка, в то стародавнее время притулилась к нему, а заодно и его к студии. По вторникам и четвергам туда теперь приходили помято-залежалые мужики и студенты-художники, пишущие эту неважнецкую полуживую натуру. Венер и Апполонов среди них не попадалось. Натюрморты Аллуся отрисовала в центре недалеко от дома, на Таганку пошла на повышение. Студию Беломорины первый раз удалось найти быстро по мадаминой наводке — она прекрасно объяснила ее местонахождение по телефону: «Когда, милочка, выйдете из метро, углубитесь сразу в темноту перед вами, где увидите весьма непрезентабельный сквэр с тремя внушительными тополями и скамэйкой с отломанной спинкой. На данной скамэйке наверняка кто-то будет пить аʹлкоголь (мадам сделала ударение на первой букве). Минимум два человека, максимум три. Вот сразу от них поворачивайте направо! Там увидите мои окна с решетками».

Натуру на Таганке Алла писала всего четыре раза. Моделью был некий сизый, костлявый, вечно небритый алкаш лет шестидесяти, которого Алена прекрасно изучила, истратив на него всю пастель и стараясь придать его тщедушному голому телу хоть какой-то характер, а не просто анатомически правильно написав.

Хотелось, конечно, некоего разнообразия в натуре, но претензии предъявлять было некому: работа натурщика — штука сложная и малооплачиваемая, поэтому он был такой, какой был. Тем более что алкаш отличался неприхотливостью и, хорошенько накатив перед работой за счет мадам, мог, в секунду скинув с себя всю одежду, легко просидеть в позе отдыхающего с 9 утра до самого обеда. И тему портрета мадам всегда называла одинаково — «Просветленная грусть». Не полностью светлая, а так, слегка просветленная. Что в этой грусти было просветленного, не понимал никто, но так, вероятно, тема звучала немного оптимистичнее.

Да и сам район Таганки можно было назвать точно так же — «просветленная грусть». Захолустье, неухоженность, пыль, поднимающаяся во двориках, даже когда и ветра не наблюдалось — все какое-то чуждое и нерадостное. Но опять же с «просветом», с просветленной, так сказать, перспективой. Перспективу эту обещанную надо было ждать и ждать, снова ходить через пустыри и стройки, да и Алене в эти воспоминания о Беломорине возвращаться не очень-то и хотелось. Хотя предложенная квартира на Таганке была с балконом и в старом добротном генеральском доме с толстыми стенами, колоннами и вазонами во дворах. Но нет, этот район тоже никого из семьи не влек.

Оставался Кутузовский. Этот адрес был, конечно, тоже не в центре — в конце проспекта на Поклонной горе заканчивались границы Москвы, о чем явно свидетельствовала большая белая табличка с перечеркнутым названием города, и начиналось Можайское шоссе с яблоневыми садами, деревенскими домиками, огородами и петушиными криками. Вариант этот почему-то манил больше остальных…